Уважаемая газета «Киев еврейский», мы рады послать в ваше особое издание рассказы Михаила Моргулиса, президента Фонда Духовнаая Дипломатия, члена Пен-клуба писателей.
С почтением —
Татьяна Вестер-Титова, координатор
Двое. Михаил Моргулис
Маме, ушедшей, но живой, ибо пока люди живут в сердцах, они не умирают
Вот они сидят и тонкими бескровными пальцами разбирают нитки мулинэ. После войны были нитки с таким красивым иностранным названием, из них вязали кофточки, береты и шарфы.
Две сестры. Они уже умерли. Но они сидят передо мной. Одна из них – моя мама. Я замечаю у мамы на среднем пальце ранку. Она каждый день стирает хозяйственным мылом послевоенную одежду, и от этого едкого коричневого мыла у неё на руках появляются ранки. Все стирают этим мылом, но не у всех появляются ранки.
Вот они сидят. На руки маминой сестры нанизаны нитки, она что-то рассказывает. Мама у меня еврейка, и поэтому все сёстры её тоже еврейки.
Да, а время, о котором я рассказываю, где-то 1947 год. А место – СССР, страна несчастных рабов. Почти не было еды, людей сажали в тюрьмы, просто так, и люди ненавидели друг друга. И тётя, на руки которой нанизаны нитки, рассказывает:
– Зӳгтэр… Значит, он мне говорит: Так давайте с вами назначим свидание… А я ему отвечаю, во-первых, разве вам не помешает мой большой нос, а во-вторых, у меня погиб муж в первый день войны, но я думаю, что он жив, и мне неудобно перед ним...
А мама просто вздыхает. У неё карие глаза, в них налита теплота и наивность. Ма-ма…
Тётя продолжает:
– Да, я говорю, у меня одна комната и две дочки. Они всё понимают. У нас также перекошенный пол в кухне, и соседка-алкоголичка не спит ночами. А он… Зугтэр, у меня будут с собой пара батонов и толстая ливерная колбаса. Лука могу чуть добавить… И казёнка* настоящая… Она понимает душу фронтовиков… И я ему говорю… Тогда, действительно, лучше вы придите ко мне, но надо будет кое-что оставить… Я ведь рискую детьми… И муж, я знаю, он жив… И он не возражает… Я оставлю, конечно, зугтэр, конечно, кило сахару и кила четыре картошки...
Этот «зугтэр» меня выбивает. Я стараюсь вспомнить, что означает это слово, и с облегчением вспоминаю, что на идиш оно означает… «Сказано… Сказал, сказал он…»
Тётя вздыхает.
– Конечно, твой муж русский, поэтому он остался жив. Русских в плену не убивали, если бы он попал в плен, его бы не убили. Но Иосиф мой тоже жив… Мне смешно от их присланной похоронки**, как будто они знали фамилии миллионов людей, которых убили на войне.
Снова вижу их пальцы, тонкие, бескровные, у мамы с ранкой на среднем пальце.
Я не понимаю, что они делают с нитками, как и для чего их переплетают. Появилась тощая муха, она жалобно звенит в воздухе. Я пытаюсь проследить за её зигзагами, и снова слышу голос тёти.
– Ну да, столько молодых вокруг, а он мне предлагает… Но я говорю, вот бы гречки ещё где-то достать… А он, говорит, что ему достался, зугтэр, американский яичный порошок, он мне отсыплет...
Моя мама самая красивая. Она и они все думали, что мне трудно говорить, а я не хотел начинать говорить. Я просто не хотел говорить. Мама смотрит вдаль, мне кажется, она не слушает тётю, у неё послевоенная причёска. С одной стороны хохолок, с другой – волосы гладко приглажены. Во время войны она продавала свой паёк и покупала мне четвертушку молока, поэтому я выжил. А сама ела очистки от картошки. А родился я на станции Насосная, маму туда отвезли на ослике. Это было в Азербайджане. Эшелон, где на полу вагона спала беременная мама, стали бомбить немецкие самолёты. Поезд остановился, люди разбежались. Мама тоже побежала, но зацепилась за рельс, упала, я перевернулся от удара в животе, начались схватки. Фельдшер сказал:
– Ребёнок находится ножками к выходу. Выбирайте, кто-то из них должен умереть. Она или ребёнок.
Выбрали, чтобы умер я. Когда фельдшер уже собрался что-то делать, чтобы вытаскивать меня по частям, увидел, что плодный пузырь не лопнул. И я в нём проскочил на волю. В народе про такое говорят – «родился в рубашке». Так бывает очень и очень редко. Говорят, что это от Бога. Тётя, но другая, с коротким носом, дала Ему обет на всю жизнь,- в этот день поститься. И постилась всю жизнь, и потому каждый год все вспоминали тот день.
Мама смотрит в прошлое. А я молчу, мне нечего сказать, я смотрю куда-то. И еще иногда думаю.
Мне часто снятся котлеты. Сковорода, и на ней скворчат штук двадцать котлет, и мне можно съесть их все. После такого сна трудно просыпаться. Это страшный сон, и я его никому не рассказываю.
Голос тёти всё тише и тише. Я жив, а значит, я засыпаю.
Мама научила меня улыбаться, когда я голоден. Я улыбаюсь. Я улыбаюсь. И слышу в отдалении голос тёти: «Ребёнок заснул с улыбкой… Конечно, что ему, он ничего не знает… Я бы тоже так хотела, хоть один раз заснуть с улыбкой...
Я не вижу, но представляю глаза мамы, они наполнены светом, им хочется смотреть в небо, где нет пикирующих самолётов, мамины глаза, наверное, не хотели бы возвращаться на землю. Но на земле есть я. И мамины нежные ресницы опускаются на глаза, и глаза смотрят на меня.
С тех пор прошло шестьдесят лет, но две сестры всё ещё сидят передо мной…
Я вижу их тонкие бескровные пальцы. И один из них с ранкой.
*Казёнка – так называли водку, продававшуюся в магазинах
**Похоронка – официальное извещение о смерти, которое получала семья погибшего на фронте.
Главная \ Блог пользователя Киев еврейский \ Михаил Моргулис. Двое